Если окинуть взглядом просторы интернета в поисках информации о герое этой статьи, становится ясно, что Александр Дугин — фигура неоднозначная. Спросишь определенно настроенных «правых» — ответят с горящими глазами: да он — пророк! Спросишь либералов — ответят: ну как минимум «НА-ЦИ-О-НА-ЛИСТ» — и многозначительно покачают головами.
«Свободная пресса» взяла большое интервью у философа, политолога, социолога, общественного деятеля Александра Гельевича Дугина.
Новости партнеров
Цель этого интервью — не возвысить и не обличить, а понять, почему философ Александр Дугин говорит то, что он говорит, пишет то, что он пишет, и думает…
Хотя, впрочем, что думает Александр Дугин?
— Александр Гельевич, в современной России — той, которая с 1991 года, я имею в виду — выросло уже несколько несоветских поколений людей, которые сегодня вливаются в общественную, политическую жизнь. И для этих людей стала нормой поляризация. Ты либо «патриот» — либо же «либерал». Ты либо этатист, либо же ярый оппозиционер. И общей площадки для диалога практически нет. Эти полюсы работают, как половины разделенного мозга. Как вы считаете, такая ситуация — признак кризиса или же это нормальная тенденция, в которой общество может развиваться?
— Да, интересный вопрос. Первое, что я бы не хотел выбирать ответ из предложенных. Я готов порассуждать на тему вот этого разделения. Да, это разделение есть. И это разделение, на мой взгляд, очень важное и интересное. Потому что оно не означает раздел, скажем, двух «идеологий». Потому что как минимум одна из этих половин не имеет идеологии. Люди, которые выступают за либерализм в нашем постсоветском обществе, в принципе имеют эту структуру. Либо осознано, чаще всего — неосознанно. Но эта общая идеологическая структура в одном из полюсов есть. Второе отличие этого либерального полюса — что этот полюс обладает очень серьезным властным ресурсом. В 90-е годы именно эта идеология, именно это направление, эта система мышления, это мировоззрение, эта эпистема — то есть эта база науки — победила. И доминировала в течение десяти лет. Притом патриотическая половина была в эти десять лет в глухой оппозиции и в идеологическую структуру не сложилась. Третье — основа либеральной части нашего общества. Большинство старых действующих и активных либералов — это как раз не диссиденты, а партийные работники разложившегося позднесоветского периода, это выходцы даже не столько из криминальных кругов, сколько из позднесоветской комсомольской номенклатуры, то есть это просто такие вот чудовищные циники, властолюбцы и сластолюбцы, которые выкрались из позднесоветского мира и стали носителями этой либеральной идеологии, потому что она прельщала их таким классовым интересом паразитов, циников, которые готовы за власть и материальные блага служить кому угодно. И они выбрали служить этой идеологии, которая предоставляла эти блага, сакрализировала эти блага. И поэтому они правили и в значительной степени составляют основу и ядро постсоветской элиты.
Об этом не надо забывать, что наша элита либеральная. Она состоит не из убежденных — не таких, как Новодворская там, Лев Пономарев, которые довольно маргинальные были и во времена 90-х, настоящие либералы, которые были за принципы, — а это либералы другого поколения. Это бывшие комсомольские работники, часто сотрудники КГБ бывшие или агенты — это вообще не доказуемо. Но в любом случае это советские люди, которые увидели — позднесоветские люди, часто занимавшие высокие посты — которые увидели в либерализме свой исторический классовый шанс, классовый шанс для мрази свою власть обосновать идеологическим направлением. Они не готовы при этом за эту идеологию были страдать, как диссиденты, которые прошли адовы муки за свои убеждения и оказались абсолютно никому не нужны на фоне вот этих выходцев из комсомольских таких вот бань. Омерзительная совершенно прослойка, которая стала сегодня основой, ядром правящего класса. Поэтому либералы являются правящим классом. И они воспитали это поколение позднесоветское в этих идеях.
Еще одна особенность этого полюса, о котором вы меня спрашиваете: этот полюс имеет глобальное могущество. Мы видим, что попытка даже в Америке противостоять ему некоторых своих американских патриотов (тоже таких же безалаберных и неорганизованных, как наши) увенчалась победой с приходом Трампа, но долго не продержалась. И не мытьем, так катаньем этот самый либеральный полюс в Америке сместил консервативное направление. То есть это глобальная система. Поэтому пусть это у нас не большинство либералов или либерально ориентированной молодежи, но за ними огромное количество институтов, за ними технологически центры, которые так или иначе делают кивок в их сторону. За ними геополитическая мощь глобалистов, то есть либерального Запада.
И фактически мы имеем дело таким образом с этим полюсом. Это очень серьезная, имеющая интернациональное глобальное планетарное разветвление, имеющая контроль над пакетом образования, имеющая власть и в России, и за ее пределами, основывающаяся на политических элитах и правящем классе группа, на самом деле. Вот что такое либералы. И в позднесоветский период это мощный полюс в нашем обществе, доминировавший однозначно, открыто, то что называется эксплицитно, доминировавший при Ельцине и чуть-чуть потесненный и немного завуалированный, немного приглаженный, немного отступивший — пусть на шаг — при Путине, но никуда не девшийся. Здесь это серьезно. А ему противостоит второе направление — патриотическое. Здесь мы видим вообще все по-другому. Мы не видим здесь никакой идеологии. Мы видим лишь отвержение либеральной идеологии. Мы можем назвать это ирлиберальным отношением, но идеологией это назвать нельзя. Потому что среди патриотов есть и ур-левые, и ностальгические коммунисты, и националисты, и православные, и монархисты — кто угодно.
Новости партнеров
То есть на самом деле это очень широкий и пестрый идеологически не объединенный тип людей, к которым принадлежит, на мой взгляд, вообще большинство нашего народа независимо от возраста, независимо от образования. Это просто народ как таковой. В то время когда либерализм сосредоточен в первую очередь в элитах. Где-то есть, наверное, такие маргиналы либеральные, но их немного и все меньше и меньше. Потому что либерализм — это как бы доминирующая парадигма, а патриотизм — оппонирующая. Эта парадигма есть, конечно. Но они не идеологичны — раз. Во-вторых, они не институционализированы. И в-третьих, они не имеют прямого и ясного выражения во власти.
Смутно, частично можно увидеть патриотические или консервативные элементы в самом Путине или в силовиках. Или в военных, например. В некотором подчас спонтанном чувстве патриотизма того или иного чиновника. Но обычно это купируется бессвязностью дискурса, часто, как бы сказать, сходит на нет этот патриотизм вовлеченностью в коррупционные схемы, которые являются средой для государства. И поэтому такой яркой фигуры или яркой институции, на которую можно было бы опереться и сказать: «вот они патриотического начала в элите», нет.
В партийной политике это все превращено еще в 90-е годы в симулякры, и левый патриотизм и правый представляют собой просто такие шутовские лавочки, бессильные там, бесконечно перепроданные и в принципе не внушающие доверия никому. Это чистое замещение. Поэтому в политике у патриотического лагеря воплощения нет. В образовательной перспективе — нет. В культуре — нет, мы не можем сказать: «вот это патриотическая культура». Мы можем сказать: «вот либеральная культура». И можем еще сказать, что есть что-то еще, кроме этого, где-то на периферии копошится. Но это не манифест, это не тенденция.
Поэтому между этими двумя направлениями существует очень много асимметрии. Поэтому мы не можем уподобить их двум полюсам или двум полушариям мозга. Это, скажем так, жизненные установки. Одна жизненная установка имеет серьезное идеологическое обоснование, связанное с либеральным прогрессом, с глобализмом, с технократией, с индивидуализмом, с гендерной политикой, и опирается на огромную систему внутри России и вне ее. Это наши институты образовательные, это наша культура, это гранты, это огромное количество — просто весь почти правящий класс. А в народе это меньшинство. И они… скажем, лишь их наиболее парокситические, наиболее яростные экстремальные формы мы видим в движении ультралибералов. Но это вершина айсберга. Потому что за этими движениями — часто аляповатыми, бессильными, с которыми легко справиться — стоят на самом деле огромные маховики мировой истории, которые движутся в этом либеральном направлении. Не без проблем движутся, но движутся. И поэтому при всем меньшинстве либералы представляют собой класс, который действует в нашем обществе от имени якобы будущего или, по крайней мере, того будущего, которое воплощено в постгуманизме, гендерной политике, в глобализации. А патриотическая половина противостоит этому, причем отбиваясь именно инстинктивно. То есть мы имеем дело как бы с борьбой двух неравных сил. В патриотизме больше телесности какой-то, то есть инстинктивного нежелания идти туда и четкого или нечеткого, размытого чаще всего ощущения, что это конец, что либералы ведут нас к гибели. Вот это очень точное чувство, но реакция часто бывает не более выразительной, чем у коров или баранов, которых везут на бойню. У них есть подозрение, что что-то не так, и подчас это подозрение — оно как бы переходит в глубокую уверенность, но за этой уверенностью ничего не следует, здесь нет каких-то ярких идеологических конструкций. Это не выливается как раз во что-то цельное, не связано ни мировоззренчески, ни организационно и остается размытым.
Вот так я вижу эти два полюса. Я вижу, что один отлился, а другой нет. Они сосуществуют в нашем обществе и создают тот мир, в котором мы живем. А власть сама по себе после прихода Путина — которая отменила такую эксплицитность либеральной политики и стала замуровывать ее, косметически маскировать, — власть стоит строго между. В некоторых случаях поворачиваясь, обращаясь к патриотам для получения легитимации, но сохраняя основные рычаги управления в руках либералов. Власть на самом деле очень не хочет ни раскола, ни победы одной из этих сил друг над другом, ни формирования их. Но она не может предотвратить такую некоторую субъективацию либерального полюса и поэтому просто наносит подчас превентивные удары только против самых ярких и крайних проявлений, жестко оппозиционных. Одновременно власть еще больше боится патриотической идеологизации, поэтому держит, вцепившись зубами в карикатурные чудовищные образования — такие политические паразиты, как парламентские партии, которые призваны заместить собой левую идею и правую идею. Эти исходящие на опилки монстры, такие страшилы, набитые какой-то ерундой, просто мешки с песком, которые выставлены для защиты от пробуждающегося народного самосознания еще в 90-е. Власть крепко держится за сохранение этих симулякров, в ужасе перед возможностью того, что патриотическая часть приобретет более сильные самостоятельные черты и с ней придется считаться, придется как-то разговаривать.
А власть совершенно на это не настроена. Поэтому она сохраняет своего рода нейтралитет или баланс, или равновесие между этими полюсами, стараясь не допустить откровенного срыва в либерализм и всячески одновременно стараясь подавить рост движения, любого движения в сторону обретения субъектности на патриотическом фланге. Хотя этот срыв в либерализм в течение правления Медведева был очевиден, и поскольку его еще сохраняют в качестве такого пусть, может быть, игрушечного, но возможного преемника, мы все время живем под дамокловым мечом, что опять этот срыв в либерализм с ним, с Медведевым, или без Медведева может наступить опять. Мы живем в очень патологическом состоянии. С одной стороны, можем поблагодарить власть за то, что она остановила тотальную либерализацию в 90-е, но можно ее с такой же степенью пожурить как минимум или подвергнуть основательной серьезной критике в силу того, что, видимо, из-за ужаса перед патриотическим полюсом она делает все возможное, чтобы он не сложился, не состоялся, и заменяет его вот теми ручными симулякрами, с которыми научились справляться еще либералы ельцинского периода.
— Мы перешли к разговору о власти. Сегодня многие сравнивают Россию с СССР брежневского периода. Даже достали из чулана термин «застой». Вы считаете такое сравнение сколько-нибудь справедливым? И если это есть, то это кризис управления или кризис идей?
— Я отчасти с этим согласен. Потому что ощущение именно очень похоже. Потому что в поздний советский период было чувство, что ни туда, ни сюда — мы не можем двигаться никуда. Как будто что-то застряло, вот как подумал Винни-Пух, который пришел в гости к Кролику. Кто-то застрял в норе. Он слишком толстый для того, чтобы пролезть, и слишком жадный для того, чтобы вернуться назад, потому что там варенье. Это такое застревание в безвременьи. Советский Союз ведь тоже застрял. Он застыл именно потому, что он не мог двигаться ни в одном направлении, ни в другом. И в конечном итоге это привело к параличу мысли. Когда огромная, гигантская, прекрасно сложенная система, еще не и исчерпавшая своего потенциала, просто рухнула в силу того, что замыкание было именно «софтовое», то есть коммунистическая идеология перестала жить, перестала работать. И весь «хардвер», вся инфраструктура рухнула в силу того, что в какой-то момент такая синильная позднесоветская элита просто не смогла думать. Она вообще не смогла думать никак, и вполне еще жизнеспособное континентальное государство, обладавшее огромными, как мы сейчас видим, неизрасходованными возможностями, стало жертвой именно ментального коллапса. Вот ментальный коллапс погубил Советский Союз в первую очередь. И, соответственно, конечно застой — это были его яркие признаки.
Новости партнеров
Я вижу признаки ментального коллапса и сейчас. Они точно есть. И этот ментальный коллапс имеет в общем в каком-то смысле сходную природу, то есть неспособность к мышлению.
Есть некоторая неспособность принять вещи как они есть. Неспособность столкнуться с идеологическими вызовами. Но есть одна разница, мне кажется. То, что отличает позднесоветский застой от нового застоя, застоя 2.0, путинского: в Советском Союзе существовала идеология, и она начала работать в какой-то момент вхолостую, то есть она стала абстрактной, она не могла быть подвергнута reality check. И она из живой, действенной, взаимодействующей с реальностью, трансформирующей реальность подчас, а подчас наоборот отступающая хотя бы тактически на шаг перед реальностью, какой она была до какого-то момента, — эта идеология превратилась в что-то, что больше не соответствовало ничему. Она не соответствовала ни реальности, ни внутренней воле. Она зависла и фактически мешала, не позволяла жить. Это не просто бессмыслица, которая ничего не понимает. Нет, это некоторый бывший смысл. Как пожилой человек, впавший в маразм или в Альцгеймер — он повторяет одно и то же. Когда-то это были правильные фразы, распоряжения, которые он давал близким или на работе. Но вот в этом состоянии старческого кретинизма, в деменции эти высказывания кажутся совершенно лишенными смысла, потому что они не к месту. Так же и позднесоветская идеология была не к месту. Она не способна была ответить на сформулированный вопрос, говорила невпопад. На Горбачева посмотрите: вот типичный пример, это такая ранняя деменция во всей ее красе. Он, кстати, с возрастом не глупеет, как многие. Он таким же и был всегда, вот это поразительно. Что во главе государства оказывался человек не просто низких интеллектуальных уровней, а именно вот такой человек, повторяющий что-то как бы само по себе, может быть, и верное, но абсолютно не контекстуальное. Как ужин с идиотом практически. Но там была эта идеология, которая впала в такую дрему, то есть в сон. А у нас сейчас вообще нет идеологии, идеологии власть боится, как огня, любую просто. Поэтому в застое 1.0 существовало остывание идеологии. А в застое 2.0 свирепствует такая безыдеологичность.
Ужас идеологии парализует любое поползновение мысли. В советское время нельзя было мыслить потому, что мысль была известна, истина была достигнута и надо было только ей соответствовать. Мыслить было нельзя потому, что уже за тебя помыслили: партия помыслили, Ленин помыслил, Маркс помыслил, прогресс помыслил, пролетариат. Не надо было мыслить: мыслить не твое дело. В итоге старческое политбюро оказалось единственным носителем мысли, но мыслить оно не могло, отсюда это короткое замыкание такой деменции, которая выбрала себе молодого «дементора», молодого Горбачева, который уже как бы был стариком, носителем неспособности к мышлению уже, видимо, с юности. Потому что глупые люди — это не только продукт возраста, и не всегда люди глупеют — иногда они такими рождаются и живут. А в путинское время мыслить нельзя не потому, что за тебя помыслили, а мыслить нельзя вообще. Потому что это опасно, потому что это не очень способствует карьере; потом, мыслить — это накладно, это ресурсоемкий процесс, не ведущий к прямой цели.
И в путинском периоде две фазы я отмечаю.
Первая фаза «сурковская», когда мыслить было можно, но только как бы осторожно, по таким искусственным, намеченным администрацией президента маршрутам. То есть мышление должно быть замкнуто само на себя; если кто-то мыслил как-то ярко — находили человека, похожего на него внешне или по фамилии, создавали обязательно спойлеры партий, движений, даже институтов. То есть как только мысль пробуждалась, ее не просто загашивали, а создавали дубликаты, ее завешивали, с ней вступали в сложные отношения. Администрация президента не культивировала мысль — она ее погружала в процесс такой сложной центрифуги. И фактически прямо запрета на идеологическую мысль не было, была идея ее подменить. И создали такую управляемую систему со всеми остальными партиями, которые просто были государством, а не партиями. А вот во вторую половину, последние около десяти лет, чуть меньше, мысли не стало вообще никакой. И даже фиктивная мысль эпохи Суркова исчезла. Она не была, видимо, никому нужна, технологически она большого значения не имела. Заниматься этими сложными построениями и схемами, не ведущими никуда — поддержкой, а потом наоборот сливом движений каких-то, инициатив интеллектуальных, чем занимался Сурков. Раньше казалось, что это ужасно, чем он занимался, а сейчас уже понимаешь, что это была хоть какая-то симуляция интеллектуального процесса. А потом и симуляция отпала. Государственный логос превратился в складскую логистику.
Даже если Путин публикует какие-то совершенно верные статьи, которые кто-то, разумные люди там ему пишут, он находит в них, наверное, какое-то свое удовлетворение, но он к этим своим собственным статьям никакого отношения не имеет. То есть он их не воспринимает как некоторые действительно заветы или указания. Это некоторые довольно хорошо составленные слова, никого ни к чему не обязывающие и в первую очередь — его самого.
Поэтому так и другие на это плюют. Если у первого человека нет трепетного отношения к Идее на самом деле или нет Идеи вообще, а как бы только такие чувства или какие-то там подсчеты, то, соответственно, все это сильно в нашем обществе, таком монархическом, центрированном на одну фигуру, очень быстро всеми считывается, окружением и близкими, и далекими. И отсутствие идеи становится бытовой практикой. То есть «ну что там идеи? Давайте более конкретно поговорим». И вот это «чисто конкретно» — я даже раздумывал, откуда оно вошло в блатной язык 80-х годов. Я думаю, как раз от тех же самых комсомольских работников, которые тогда уже стали сближаться с криминалом. И, собственно, у них еще были, болтались в голове фрагменты лекций по диалектике, которые они вынужденным образом слушали в Ленинском университете миллионов или где-то еще на курсах повышения квалификации коммунистической, и они принесли эти непонятные, смешные, как им казалось в силу их слабоумия, фразы в преступный мир. И «понятия» кстати — вот что значит «жить по понятиям»? Это же тоже, понятия «Begriff» — это важнейшая гегелевская категория. У нас оно приобрело криминальный характер, но на самом деле все это, на мой взгляд, такие вот продукты, субпродукты вырождения позднемарксистской интеллектуальной культуры в лице вот этих криминализированных комсомольцев, которые, собственно, и дали все основные фигуры олигархата нашего и всех политических лидеров сегодняшнего дня.
— Поговорим о Международном евразийском движении, создателем, лидером и идеологом которого вы являетесь. 20 ноября отпраздновала семнадцать лет организация. Каковы результаты ее работы? Какие перспективы и главная повестка сейчас? Политические амбиции в России у вас есть?
— Неоевразийство как мировоззрение я стал развивать еще с конца 80-х годов. Семнадцать лет этой структуре, зарегистрированной международной организации. Так-то можно сказать, что неоевразийству, связанному со мной, уже больше тридцати лет. С конца 80-х годов я стал продвигать это мировоззрение как политическую философию, сразу как политическую философию. На первом этапе ее смысл был в том, что Советский Союз надо сохранить, интернациональность советского союза надо сохранить, но перейти к другой идеологии, как сами евразийцы первого поколения 30-х, 20-х, 40-х годов предполагали — передав правление, власть от компартии евразийскому органу, который сохранит государство и сохранит социальную справедливость, сохранит державу, сохранит интернационализм, но только предаст этому консервативный характер. Консервативный с точки зрения возврата к религии, возврата к традиционным культурным ценностям, отринет атеизм и создаст такую динамичную консервативную и одновременно ориентированную на социальную справедливость мощную державу, противостоящую Западу, как всегда противостояла Россия на всех своих этапах.
С этим, будучи еще молодым человеком, я обращался к разным политическим деятелям. Потом нашел Проханова как единомышленника, который был еще в советской системе. И, собственно, журнал «Советская литература», а потом газета «День» стали рупором этой идеи, у которой, конечно, были прямые политические амбиции еще тридцать с лишним лет назад. В какой-то момент я участвовал, я был идеологом движения евразийского и в узком смысле, и в широком смысле, участвовал в разных фронтах, в разных оппозиционных антиельцинских структурах, участвовал в защите Белого дома, в штурме «Останкино». Я был «евразийской» частью всего этого направления. И большинство людей, которые так или иначе «справа» или «слева» примыкали к этому движению, они тоже так или иначе разделяли и как-то воспринимали евразийские идеи. Потому что евразийское мировоззрение являет собой синтез «правых» и «левых» идей. Это не антисоветское в полном смысле слова течение. Поэтому, будучи антиатеистическим или, скажем, нематериалистическим, оно признавало важность борьбы большевиков против Запада — это очень важно, создание мощной сильной государственности, хотя очень многие вещи, конечно, идеологически отрицало. То есть это была право-левая идеология с самого начала политическая, которую я старался имплементировать политически. Потому что уже тогда стало понятно и мне, и Проханову, что нужна альтернативная платформа для патриотов, которые сражались с либералами в 90-е годы. Когда я увидел, что само общее движение не идет, я попытался эти право-левые идеи воплотить в более резкой, более молодежной форме: с Эдуардом Лимоновым тогда было создано национал-большевистское движение (имеется в виду НБП* — партия, деятельность которой запрещена на территории РФ; признана экстремистской организацией — прим. ред.) — мне не нравилось слово «партия», я хотел оставить «движение», как источник такого модуля мировоззренчески, — тоже это дало какой-то определенный эффект, эстетический прежде всего. Но постепенно организационно мне это показалось в общем не тем, что нужно: очень узким, с культом личности покойного Лимонова, что сужало идеологическую направленность. Я оставил это. И вот с тех пор, где-то с середины 90-х, я уже в большей степени посвятил Евразийскому движению, собственно евразийству, то есть политической философии евразийства.
После этого, когда пришел к власти Путин, вначале власть очень положительно отнеслась к моим инициативам, то есть меня пригласили, как Путин вот пришел, где-то через некоторое время пригласили в Кремль. Соответственно, очень многие идеи — сказали, что теперь евразийство, раньше при Ельцине было внешнее управление, был атлантизм, а теперь евразийство будет, как бы сказать, процветать. Я искренне этому поверил, включился. Они меня поддержали в одной инициативе, в другой. И фактически я был уверен, что теперь вот вместе с Путиным нет никаких преград для воплощения политической философии евразийства в дело. Я не настаивал на каком-то месте или роли себя. Я — выразитель идеи. Я много дисциплин в российскую жизнь привнес. Еще в 90-е годы. В начале и в середине 90-х годов опубликовал «Основы геополитики», которые изменили просто стратегическое мышление в значительной степени именно силовиков и военных элит. Я работал не покладая рук все эти годы в интересах своего государства и в интересах того, чтобы придать нашей стране Логос, вернуть его, не просто искусственно его придумать — это невозможно. Чтобы воссоздать полноту русской традиции, чтобы найти ключи к смыслам русским, русской истории, русской стратегии.
И вначале, когда Путин пришел к власти, первые два, по-моему, года были очень тесные связи. Я видел, как многие мои идеи берут и просто воплощают: Евразийский союз, геополитика, суверенитет, даже суверенная демократия в значительной степени, по крайней мере «суверенная» часть этой демократии Сурковым была в значительной мере была взята из этой системы. Начинаются евразийские инициативы. Мне Кремль посоветовал делать Евразийскую партию: она будет очень влиятельна. Но постепенно что-то пошло не так. И в какой-то момент я понял, что к этому нет серьезного отношения. Это очень болезненно было. Потому что я думал, что вот моя миссия выполнена именно с точки зрения политической борьбы — потому что в 90-е годы это была борьба, борьба против власти, против режима, который стоял на западных либеральных позициях полностью открыто, и все в нем было ненавистно, и все требовало уничтожения. Этот режим был нелегитимен, государство было нелегитимно, им правили нелегитимные абсолютно антирусские, русофобские элиты. Сейчас это признают все.
И когда Путин пришел на этой волне и начал говорить приблизительно то же самое, конечно, я очень обрадовался и подумал, что моя миссия выполнена. У меня таких амбиций во власти именно, скажем, депутатских или каких-то там административных никогда не было. Я человек Идеи. Но тот факт, что эта идея стала побеждать — я очень был этому рад. Готов был включиться в любой форме в этот процесс, вплоть до организационной. Мы начали делать телеканал «Спас», меня пригласили Демидов и Батанов, втроем мы сделали телеканал «Спас» как такое консервативно-православное телевидение. Оно до сих пор есть.
А Евразийское движение — ему семнадцать лет, это было ощущение того, что надо как-то четко обозначить нашу политическую философию, придать ей организационный характер, распространять эти идеи за рубежом. Потому что эти идеи глобальные — это борьба с однополярным миром в пользу многополярного. Это идея континентализма против атлантизма. Это поиск альтернативы либерализму в глобальном масштабе, это признание ценности всех культур и всех народов, антирасизм и антинационализм являются одними из главных силовых векторов евразийства, борьба с гегемонией, с колонизацией.
Постепенно я стал замечать, что происходит некоторая изоляция, то есть тот «застой», о котором мы говорили, проявлял себя постепенно. И многие вещи были неясны. Я не понимал, почему-то мировоззрение, та позиция, которые настолько соответствуют и целям России, и необходимости патриотического подъема, его возрождения, и укрепление суверенитета, — почему они не берутся в полной мере. Вначале я думал, что противодействуют враги. Так оно и было. И агенты влияния Запада, и либералы, и политическая элита. Но с этим можно было довольно легко справиться, найди евразийство поддержку в лице первого человека.
Если бы Путин по-настоящему заинтересовался не просто даже евразийством, а миром Идей, миром Мысли, если бы для него Мысль, философия, исторический взгляд на вещи имели бы какое-то значение, я думаю, все бы сложилось не так. Но увы. Оказалось, что он — действительно, как он говорит, он не обманывает — он технолог, он менеджер, он управляющий, он прагматик, он реалист.
И, соответственно, он имеет дело только с реальными вещами. Идея — это не его. И постепенно поэтому некое внимание к евразийству власти ушло. А противодействие сохранилось тех, кто за атлантистскую противоположную позицию.
Соответственно, движение в политической реальности находится в очень сложном положении, потому что вовне борьба евразийства против атлантизма ведется вполне открыто, спокойно. Поэтому меня деплатформируют с YouTube и санкции на меня наложили, запрещают практически любое передвижение на территории Европы, стран НАТО, отслеживают это тщательно. Для них я один из главнейших идеологических противников. Евразийское движение находится в списках запрещенных организаций везде только за нашу идеологию, только вдумайтесь. Они относятся к этому серьезно. Мы сосредоточили свою работу на внешнем фланге. И там это затребовано, это важно, там растет число сторонников и ненависть глобальных элит.
— Следующий вопрос связан с вашей теоретической базой. Отдельно поговорим о вашей книге «Четвертая политическая теория», вышедшей в 2009 году, и одноименной концепции. Вы говорите о падении двух теорий: «фашизма» в 1945 году и «коммунизма» в 1991 году вместе с распадом СССР. И о кризисе третьей теории «либерализма». Также о падении субъектов: класс — в коммунизме, раса — у фашистов, индивид — в либерализме. Эти субъекты не выполняют больше роль актора истории, насколько я понимаю. Ключевое понятие «четвертой теории» — «Dasein» — можно перевести как «бытие присутствия». Это новый субъект, новая действующая сила. Для человека далекого от современной философии как объяснить этот конструкт? Кто является его «физическим» воплощением?
— Замечательный вопрос. Я приступил к оформлению Четвертой политической теории не так давно, лет пятнадцать назад. Если говорить серьезно, это результат всей моей политической философии. Это последнее слово, или синтез всех тех идей — в том числе евразийских, национал-большевистских, консервативно-революционных, традиционалистских, — которые я продумывал на протяжении всей своей жизни. Это некоторая кульминация, можно сказать так. Акме политической философии, к которой я шел очень постепенно, через много разных учений и теорий. Постепенно Четвертая политическая теория отлилась в такую довольно простую модель, которую вы сейчас изложили. Суть ее вы уже изложили. И именно потому, что это был уже результат жизненный, жизни внутри политической философии, глубокого исследования и самой политологии, и политических наук, и философии как таковой, и философии истории, социологии, психологии, онтологии, религиоведения — это все стало такими составляющими нитями, которые привели к Четвертой политической теории. Именно благодаря тому, что это синтез моего мировоззрения, эта книга получила очень широкое распространение. Не у нас — в силу застоя и такой атрофии, ментального коллапса того самого. У нас тоже было несколько изданий. Но в мире — я не сделал ни одного жеста, чтобы облегчить перевод — перевели на все европейские языки, включая датский, венгерский, греческий, сербский, польский, чешский. Она есть на иранском, на турецком, в Китае сейчас переводят, на арабский переводят. Она есть на множестве языков, потому что то, что вы сейчас сказали, можно изложить в одной фразе. Это ее суть. Я там это на 300−400 страницах это рассказываю более подробно, чем вы изложили, но смысл именно в этом.
Есть три главные политические идеологии. Сейчас победил либерализм. И оставшись одним, этот либерализм на самом деле всех остальных пытается «загнать» в фашизм и в коммунизм или приравнять, чтобы никто его не смел трогать. И когда мы соглашаемся с тем, что мы коммунисты или фашисты, мы подыгрываем либералам, которые уже знают, как обращаться с двумя политическими теориями, тоже западными, тоже атеистическими и материалистическими, как и сам либерализм. И легко бьют карту нации или расы, или государства — в случае национализма. Или карту класса своей картой, своим субъектом — индивидуумом, которому обещают всякие блага: карьера, успех, продвижение, полная свобода. В этом смысл этой стратегии.
Так вот либерализм не способен отстоять себя, если он не осуществляет опыт редукции, не говорит, что «мы имеем дело с фашизмом», достает фотографию Гитлера, приклеивает на лоб любой критике либерализма, если она справа, и на этом заканчиваются все диалоги. Сразу: «ты сторонник газовых камер, сторонник уничтожения шести миллионов евреев, отвечаешь лично за холокост, тебе слова не давали». Кто-то говорит: «Я же просто за то, что мужчина и женщина должны составлять семью». Тебе отвечают: «Ты нацист, ты сжег всех возможных, кого только можно было». И приблизительно с такой же логикой, чуть помягче, обращаются либералы с коммунистами. Им говорят: «Социальная справедливость». Они достают фотографию из ГУЛАГа, показывают Сталина, говорят: «Мы это уже проходили, это тоталитаризм, это насилие, социальная справедливость вот чем кончается, поэтому вы покушаетесь на самое главное, на свободу, на права человека, и вон отсюда».
Это некий диалектический момент, когда Четвертая политическая теория предлагает бороться с либерализмом за совершенно другие, находящиеся вне европейского модерна политические идеалы. Может быть, религиозные, традиционные, постмодернистские, локальные, глобальные. И чтобы найти эту четвертую позицию, откуда можно было бы атаковать либерализм не из европейского проигравшего прошлого. Не как наследники коммунизма и дискредитировавшего себя реально криминальными практиками фашизма. А чтобы начать как бы заново это противостояние либерализму. Если есть тезис — может быть и антитезис. Кто-то говорит: «Как хорошо! Права человека, гражданское общество! Свобода слова — там». Дальше гей-браки, аборты и семья из пяти человек одного пола плюс козел. И еще этим пяти человекам плюс козлу надо давать право усыновления детей в такое просто козлиное сообщество первертов на самом деле. И что это является тезисом, это признак или мерило прогрессивности, на это можно и нужно отвечать — на этот тезис — определенным антитезисом. Например: «Нет, не пойдет, мы не согласны».
Что касается субъекта. Субъект — вещь такая довольно сложная. Когда субъект определяется, определяется некий центр этой политической теории. Думая над тем, как подвергнуть субъекты классической политической идеологии деконструкции, я конечно же обратился к Хайдеггеру, который занимался деконструкцией западноевропейского субъекта на уровне философии, и применил его принцип, который является результатом и откровением этой альтернативы, как Бытие или Dasein, и применил это к политике. Вы скажете, что это очень сложно. Но если бы это было очень сложно, разве бы мою книгу переводили бы на все языки? Согласитесь, имела бы она такое фундаментальное влияние, когда сейчас уже, наверное, несколько десятков книг написано: где-то критических, где-то наоборот апологетических, развивающих, толкующих эту теорию в мире? Но это только начало, недавно начался этот процесс.
Так вот Dasein — это некая путеводная звезда. По какому направлению пойти? Не просто сразу мгновенно защищать какой-нибудь премодернистский тип устройства — монархию или религиозное общество, теократию или империю. Все это вполне возможно, но тоже должно быть сопряжено с различием цивилизаций, с учетом разного рода обществ. И дальше все становится сложнее. Отвергнуть довольно просто, а утвердить альтернативу сложно.
Dasein — это для более глубокой критики западноевропейского субъекта, для более глубокого уровня деколонизации. Хайдеггеровский Dasein я интерпретирую с точки зрения множественности Dasein’а, тем самым включая весь методологический арсенал новой антропологии. И моя теория ведет нас напрямую к теории многополярного мира. И каждый Dasein, каждое историческое Бытие в каждой культуре само подсказывает те решения, как организовывать субъект Четвертой политической теории, который не может быть заведомо всем предложен. И тем не менее, с сохранением важности всего того, что я говорил, есть более простой ход: Dasein есть народ. Вот у Хайдеггера есть такая фраза: Dasein существует через народ, по-народному. Народ является, если угодно, той средой, в которой Dasein присутствует. Но народ не как общество, не как класс, не как совокупность индивидуумов, не как население, не как люди. А народ как культурно-историческая общность судьбы. Вот это народ. Народ, который считает себя носителем определенной судьбы, определенного языка, определенной мысли, определенной идеи. И он определен не только прошлым, но и будущим.
— Кто будет носителем воли народа? Волеизъявление как будет происходить? На демократических рельсах? Выборы?
— Вы знаете, Четвертая политическая теория не дает такого однозначного результата. Каждый народ, каждая традиция, каждая цивилизация, каждый Dasein организован по-разному. И если в одном случае можно говорить о волеизъявлении этого Dasein’а через демократию, понимаемую, например, как Артур Меллер ван ден Брук предлагал, что демократия — есть соучастие народа в собственной судьбе, такая демократия — это прекрасно. Но насколько я представляю на основании исторического опыта, начиная с опыта афинской демократии, очень редко когда репрезентативная представительская демократия действительно соответствует этому принципу соучастия. Органичная или прямая демократия, органическая демократия — да, прямая демократия в небольших коллективах, в земских областях, в ограниченных общинах, где каждый друг друга знает, там принцип коллективного решения действует по-настоящему, и он прекрасен. Но как только мы поднимемся на более высокий уровень, когда расстояние между компетенцией при принятии решений и самим реальным коллективом увеличивается, здесь открывается поле для махинаций, ложных репрезентаций. Здесь олигархи, обман и отчуждение.
В некоторых случаях, когда речь идет о цивилизациях, о больших огромных державах, государствах, континентах, как говорили евразийцы, конечно, демократия должна приобретать иной характер. Здесь возможны тоже, в зависимости от той или иной культуры, религиозные институты, которые могут включаться в это волеизъявление. Причем это волеизъявление народа неслучайно Vox populi vox Dei — волеизъявление народа на самом деле тесно связано с оракулами. Сам народ поодиночке часто может не знать, что он хочет, а когда он собирается вместе, в каких-то особых ритуалах, он может это знать, может знать то, чего он не знает, он становится оракулом. Сквозь него проходят некоторые более глубокие токи бытия. Вот это тоже очень важный момент, что народ — это не совокупность индивидуумов. Он нечто большее.
— Я сейчас задам вопрос, который мне кажется ключевым. Вероятно, его вовремя не задали Ницше, это бы много поменяло. Вы уже сказали, что либерализм загоняет в фашизм теории, недружественные ему, от которых он чувствует опасность. Я хочу поставить точку, размежевать окончательно понятия. У нас в общественно-политическом пространстве сейчас, информационном пространстве очень много говорят о результатах фашизма и очень мало о его реальных истоках — единого диагноза нет. Кто-то Ницше называют предтечей, заложившим философскую базу. Кто-то Хайдеггера называет певцом фашизма в Германии. Редко, но упоминают про общество Туле, которое питалось эзотерикой и оккультными теориями. Сами представители Туле и уж тем более Ницше не представляли, чем закончится их «поиск Атлантиды» и рассуждения об арийской расе. Учитывая, что Dasein — это трансцендентальное понятие, а еще и немецкое, что должно стать неким предохранителем для последующих поколений, знаком, что трактовать это понятие начали неправильно?
— Вы знаете, у фашизма и национал-социализма в значительной степени разные истоки. И разный идеологический генезис. У нас при отсутствии политической культуры и такого некоторого супер-ангажированного некоторыми политическими событиями, в частности нашей Великой Отечественной войной, мы не можем говорить об этом спокойно, поэтому мы говорим об этом неспокойно. А когда мы говорим неспокойно, мы уже не говорим на философском уровне, мы уже хотим кого-то осудить. Поэтому о фашистах говорить чрезвычайно трудно в России. И решения, которые о фальсификации истории, другие вещи — понятно, почему они делаются. Но они же на самом деле выглядят-то очень жалко. Потому что с идеями надо бороться идеями, а не запретами. А если идей нет, то можно запретить, но это не будет эффективно, только больший интерес породит.
Совершенно преступным является нацистский режим. Совершенно. И преступным абсолютно является либеральный режим, который строится на опыте рабства, превосходстве одних государств над другими. Сотни тысяч людей — больше — было во время «арабской весны» уничтожено с подачи Запада. Хиллари Клинтон просто кичилась тем, что она уничтожила Ливию и осуществила геноцид. Либерализм — это кровавая форма тоталитарного режима, который должен быть осужден так же, как фашизм.
Готов ли я нести ответственность за искажение Четвертой политической теории, когда она будет воплощаться? Мы видим уже сейчас, что евразийство, которое, на мой взгляд, блистательно и глубоко, и прекрасно в своей теории, оно превратилось в такую не в преступную, но просто такую отталкивающую чиновническую рутину. Евразийский союз как братство народов, которые идут к своей духовной цели, осмысляя в единстве миссию своего пути сквозь историю, вот что такое Евразийский союз — узы, которые скрепляют цивилизации и народы, — он превратился сегодня в какую-то чиновничью недействующую организацию, где толкутся бессмысленные серые люди, которые понятия не имеют ни о каком евразийстве. Я уже вижу результат вырождения и отчуждения своих идей.
Об ответственности мыслителя за реализацию его идеи вопрос очень острый. Вот Эрнст Юнгер. Если говорить о том, кто вдохновил национал-социалистов в большей степени, чем Хайдеггер (это смешно). Хайдеггер был совершенно на периферии этого движения, был очень критически настроен, но поддерживал именно исходя из ненависти к либерализму и коммунизму, что тоже можно понять — уж очень они отвратительны именно в своих глубинах. Также он критиковал свою собственную национал-социалистическую модель. Можно «Черные тетради» почитать — это критика фашизма, пожалуй, более глубокая и более основательная, чем все, что мы имеем со стороны. Это критика изнутри, критика очень обоснованная. Хайдеггер ближе к Четвертой политической теории, чем к национал-социализму. Так вот настоящим идеологом, если говорить о национал-социализме, был конечно не Гитлер — он не был идеологом, он был прагматик — а Эрнст Юнгер в своем «Труженике», в «Der Arbeiter». Вот он как раз предвосхитил самые основные, на мой взгляд, стороны национал-социализма и технику, и такое вот возвращение к нехристианским стихиям, к мировоззрению чистого активного пессимизма или активного нигилизма. Но обратите внимание, что еще на первых этапах, когда его приглашали стать депутатом в партии Гитлера, он говорит: «Я с этими свиньями вообще, с ничтожествами, не сяду за один стол просто. Вы меня с ублюдками хотите посадить». Еще не было ни газовых каких-то вот этих, ни концентрационных лагерей, ни преследований. И Юнгер оставался патриотом. Он был в изгнании. Его идеи реализовались так страшно, что он их не признавал как свои. Но он не отказывался от этой ответственности. То есть он отказался вступать в ту партию или в то движение, которое превращало на его же глазах его идею в что-то кошмарное на самом деле, но он стоически выносил эту историческую ответственность. Не давая своего благословения, но одновременно и не отказываясь, не отмежевываясь от своих идей «Труженика» своего. Книгу эту он публиковал и после войны многократно, вносил только существенные поправки, отнюдь не извиняясь. И Хайдеггер, кстати, молчал об этом отношении. Если уж делаешь выбор, даже если неправильный, достоинство человека заставляет его держаться этого неправильного выбора, если он был свободный и осознанный.
Поэтому, что касается ответственности за возможность чудовищного искажения моих идей, я готов брать ее на себя. Может быть, остаться в полной неизвестности и забвении гораздо спокойнее было бы, чем видеть, как твои высшие идеалы и чистые помыслы превращаются в нечто противоположное, безобразное, отталкивающее, низменное и ставшее достоянием… Самое страшное вообще для философа — это не злодеи и бандиты, а это посредственность. Нет ничего более антифилософского, чем посредственность. И в преступнике, и в таком совсем простейшем человеке, недалеко отрывающемся от быта, можно увидеть некоторые интересные переливы, переливы человеческого, а вот в самовлюбленной агрессивной посредственности, толкающейся локтями, ничего увидеть невозможно.
Вот где пропадает человечество. Человечество пропадает не на полюсах, не там, где самые умные и самые жестокие — в разных полюсах. А человечность пропадает в середине. Вот в этой совсем далеко не золотой середине. В этих агрессивных, маячащих повсюду самовлюбленных посредственностях человечество исчезает, пропадает. Вот они — самое страшное. Не те, кто «превращает золото в свинец», как писал Бодлер, а те, кто своей дежурной скукой внутренней разлагает величие, низводя высокое до своего уровня. Уж лучше бы они превратили очень высокое в очень низкое. Пусть хотя бы величие сохранится по модулю. Самое страшное, что вообще по большому счету меня, честно говоря, пугает — это банальность. Когда я сталкиваюсь с банальностью, у меня как-то поражаются самые глубокие нити моего восприятия. Я то же самое думаю в отношении политической философии и философии вообще. Что самое страшное — это даже не извращение наших идей, а их банализация. Вот это мне претит по-настоящему.
— Вы сегодня видите политиков, которые способны преодолеть этот кризис идей, транслировать новые идеи, если уйдет Путин? Кто-то из несистемной оппозиции? Или какая-то «темная лошадка»?
— Я их не вижу, потому что не дают видеть. То, что есть, настолько не думает о будущем, что сделано все, чтобы будущего не было. Это работает, в каком-то смысле. То будущее, которое придет после Путина, оно с ним как-то не может быть связано. Потому что Путин не готовит будущее. Не то что преемника или непреемника, Путин не дает появиться тем, кто могли бы прийти после него. Не дает нам увидеть их. Конечно я их не вижу, как их не видит никто. Те, кого мы видим, это явно не то. Это не просто не то, а еще и заведомо «не то». Нам показывают тех, у кого нет никаких шансов быть кем бы то ни было. И прячут тех, у которых есть шанс. Это просто стратегия.
Будущее зреет где-то там, куда не проникает наш взгляд. Путин сделал свое правление таким бесконечным настоящим. Но будущее — от него он отрекся, я думаю. Когда не обратился к Идее. Будущее — всегда Идея. Он ограничился настоящим. И в нем он полностью суверен. Но будущее ему не принадлежит нисколько. Он разменял полновластие в настоящем на возможность — лишь возможность — участия в будущем. Это выбор абсолютно точный. Поэтому он отказался от идей и занялся решением таких технических проблем, бытовых.
Когда этот период кончится, все начнется как бы заново. Тогда и только тогда кто-то может появиться. Кто-то может раскрыться, может, мы увидим, что за пустым футляром этой путинской занудливой рутины на самом деле кто-то сидит, кто-то прячется и он выйдет тогда, когда придет время. Пока же всем дан ясный указ: «Носу не показывать, изображать, что вас нету». И что все, что есть, будет всегда. Такое очень длинное государство, настолько длинное, что успеете постареть и сдохнуть, когда эта длина будет измерена. Но она будет измерена. Потому что, может, и хорошо, пока нам нужно как-то прийти в себя. Я думаю, что Путин — это правитель консервативного нигилизма. То есть ничего нет, но мы особенно этого «ничего» не замечаем. Более того, иногда это «ничто» нам видится как «нечто», а иногда снова как «ничто». И пусть это мигает. Это некоторая такая эпоха. Но политика, жизнь, история — начнутся конечно только после Путина. Обязательно начнутся. Либо в том, либо в другом случае. «Ничто» либо будет заполнено чем-то, либо окончательно рухнет, те промежуточные средние остатки, зависшие между двумя полюсами. Это затянувшийся момент перехода. Теперь уже все забыли — откуда мы переходим, куда мы переходим. Новое поколение, с чего вы начали, выросло в этом состоянии затянувшегося полудрема. Мы не можем ни заснуть, ни проснуться толком. Уже люди прожили жизнь в этом путинском режиме.